Оплетай

. Она подумала, что ряженые пришли, дверь отворила, а там стоит непонятно кто – огромный, лохматый.

готовят приданное

Серафимина тоска

Ох и парко, дышать нечем – старшая сноха Фиска белье досушивает. Суетятся, хлопочут. Батька спозаранку к сватьям уехал о припасах сговариваться. Матушка все сундуки перекладывает, приданое Машеньки перебирает. Серебристой рыбкой ныряет иголка в полотно беленое, стежок за стежком расшивает узорами подол рубашки свадебной. Доброе приданое, справное. И ярочки, и телочка, а уж птицы и считать утомишься. Утварь столовая не деревенскими гончарами работана, на ярмарке Петром Захаровичем куплена, вся сплошь разрисована. Не миски – картинки, впору на стену вешать вместо простовика.

 

Склонилась над работой Серафимушка, прошву морозными узорами выводит, на Машеньку поглядывает. А Машеньке будто и дела нет, что свадьба не за горами – прядет себе потихоньку, песенку мурлычет. Тяжко Серафимушке, привязалась к девке, будто дочери.  Да и какая из нее жена – дите дитем. Но слова Серафимушки в семье Куделиных не слышны. Кто она? Младшая сноха, молодая вдовушка, бездетная к тому же. Приживалка, одним словом. А ведь было все: был муж озорной, веселый, была и доченька, но прибрал Господь ангелочка златокудрого. А следом и Сашеньку веселье сгубило, в пьяной драке душенька с телом распрощалась. И осталась Серафимушка хлебом хозяйским давиться, слезами умываться. Матушка Матрена Спиридоновна еще ничего, терпит молодку. Жалеть не жалеет, да скупа она на жалость, вон и последыша своего, Машеньку, не больно-то жалеет. Батюшка да деверь Егорий молчат больше, а Фиска на упреки не скупится. Ей ли молчать, когда свекровь свою меньшую дочь торопится с рук сбыть?

«Девка – семье обуза. Корми, не корми, все на сторону отдавать, так не лучше ли раньше скинуть?» – увещевала Матрена Спиридоновна батюшку с самого лета. К Покрову, устав от докучливой жены, Петр Захарович решился – пошептался с кумовьями, те дальше слух пустили, мол, дозрела девка,  и зачастили в избу сваты.  А Машеньке будто и дела нет: поет свои песенки, по вечеркам бегает.

 

– Душенька, – допытывалась Серафима заневестившуюся золовку, – скажи, открой сердечко, может мил кто? Ведь сосватают за нелюбого – беда.

Машенька лишь улыбалась и смотрела, не мигая, огромными выпуклыми глазами, будто не понимая.

– А мне-то что? Пойду за любого, чай и ты у нас живешь, привыкла.

– Привыкла, – вздыхала Серафима, поглаживая натруженной рукой мягкий шелк девушкиных волос.

Стежок, еще стежок, не рыбка – слезы серебристые, ниточки души. Голову поднимешь – потеряешься, мелькает все: бегают Гринька с Минькой по лавкам, меньшой Семка ползает под столом, кошку за хвост уцепить пытается. Фиска молчит, лишь печь жарче топит да тесто в кадке бьет злее. Поглядывает на Симу, ждет, что не выдержит сношенька, станет мальцов ее оговаривать. Уж тогда выпустит пар старшая сноха, припомнит ей бездетную утробу да холодность бабскую, что погнала Сашку на пьяную вечерку.

– На вечерке сказывали, – подала голос Машенька, – будто в осиннике за черной балкой появилось чудище.

– Ой, девка, слушаешь ты сказки бабьи.

– И не бабьи вовсе. Мирон Кривошеин Маруське рассказывал, будто следы странные аж к старому дому Демьяна подходят.

Старый дом Демьяна стоял особняком у самой околицы. Был он заброшен с прошлого года, когда вся семья нелюдимого Демьяна переехала в соседнее село, к доживающим старческий век родителям жены Демьяна. С тех пор про пустующий дом ходили разные небылицы.

– Слушай больше, – прикрикнула на девушку Фиска.

– Будто одноногий кто по снегу пробирался, следы только от левой ноги, а следов от палки нет. И будто бы шаги уж больно широкие.

– Никак оплетай завелся, – застыла Матрена Спиридоновна у сундука.

– Что за оплетай, матушка? – Фиска отбросила выбившуюся прядь и заработала кулаками еще быстрее.

– Чего же ты тесто-то дубасишь, – пришла в себя хозяйка семьи, – чай с любовью месить надо.

– Всех любить, любилка сломается. Я ее для Егора берегу, дабы не тянуло мужика на веселья холостяцкие.

– Охальница, – пожурила свекровь, – постыдилась бы, девка тебя слушает.

– Сегодня девка, завтра баба. Пусть привыкает.

Свекровь лишь вздохнула, старшую сноху не переспоришь.

– Ходила у нас сказочка еще в пору моей молодости. Будто живут на земле чудища, наделенные великой силой. И сила такова, что ни один человек пред ней устоять не может. Будто ходят они споро, убежать от них нельзя. А изловят – оплетают руками и ногами и всю жизнь человечью высасывают. Потому и оплетаями зовутся.

– И как же они всех людей не поели еще, – ухмыльнулась Фиска.

– Так мало их. Да и те, которые есть, живут половинками.

– Это как? – Не выдержала Серафима.

– Вот так: одна рука, одна нога, половина головы.

– Полно, где это видано, что об одной руке да ноге. А нужду тоже половинкой справляют? – Хохотала Фиска.

– Уймись, бесстыжая. Они и на одной ноге передвигаются, но медленно, а одной рукой жертву и не удержишь. Вот и бродят голодные, злые, ищут половинку. А коль отыщут, беда.

– И кого же они ловят?

– Да всех, кто попадется. А пуще всех – безропотных. Медовыми они им кажутся, вроде сдобы сладкой.

– Бросайте свои байки, вон и ребятишек напугали, – Фиска, наконец, оторвалась от теста и полезла под стол к плачущему Семке, который поймал кошку и был за то сильно оцарапан.

– Ишь, дьявольское отродье, – вышвырнула мать на мороз несчастное животное.

Серафима склонилась над работой. Стежок к стежку, половинка к половинке, даже нечисти одной тяжко.

Пробудившаяся сила

©   И ночами жаркими не уснуть Серафимушке. В груди будто птица, запертая в клетку каменную – трепещется, бьется, коготками царапает. Темно, смрадно, только лампадка в углу тлеет, мигает звездой далекой. Чудится, на печи бабка Агафья ворочается, мается от бессонницы, молитвы шепчет губами иссохшими. Второй год как схоронили Агафью, второй год и пожалеть Серафиму некому.

– Ох, бабонька, силушки ты своей не ведаешь, дремлет она. Ты не смотри, что тихая, буря в тебе до поры зреет. Любви и смирения проси, – приговаривала старая, поглаживая непослушные завитки, укрытые платком.

– Да вроде смирная я, бабушка, Сашенька мой которую ночь на гуляньях, а я и не ропщу.

– А ты ропщи, не держи в себе, не корми бурю-то. Да и не дело, от молодой жены на гулянья бегать.

Но молчала Сима, все думалось, что сама с изъяном, вон и в родительском доме попрекали, говорили: не девка – колода колодой. А и впрямь колода, другие бы слезы лили, а ей не плачется. Оттаивать стала, как Любушку к груди в первый раз приложила. Смотрела на глазки синие, носик горошинкой и улыбка не сходила с лица. Фиска все ворчала, мол, младенцем будто куклой играет, а дела стоят. Да что ей ворчанье домашних, что хмельная грубость мужа, когда ее Любушка уже и сидеть стала, а потом и ножки пробовать. Шатается, за лавку держится, а топает. И так радостно Симе, так весело, лошадкой скачет, дитя тешит. Только недолго радость длилась, за два дня сгорела в жару доченька. Тогда и слезы, что на век бабий отпущены, выплакала. На мужа, лежащего под святыми, обмытого после лютой драки, не хватило. Окаменела, отяжелела, лишний раз рта не раскроет ответить. Только глядя на Машеньку что-то отзывалось в груди, будто тень Любушки. Но скоро и тени этой не будет, не будет сказок, что сама себе сказывала про выросшую доченьку, про свадьбу ее да счастье семейное. Ничего – пустота каменная.

 

И вдруг эта птица, манит в снежную ночь, сулит неведомое, тайное. Будто нужна кому, есть ей место на свете этом, неприкаянной.

В предсвадебных хлопотах день что миг, оглянуться не успели, уже Святки – время гулливое, веселое. Тяжко Серафимушке. На обеды чинные, семейные идти не хочется, все с мужьями, детками, только она былинкой на ветру. К молодежи не прибьешься, срок вышел. Пока домашние по родственникам да соседям, все больше с ребятней Фискиной забавляется. Днем-то еще ничего, в играх да сказках день проходит, а как темнеть начинает, деток спать уложит, так совсем тоскливо. Выйдет за ворота, отовсюду смех, песни, а ей плакать хочется. Только вьюга и подхватывает, будто утешает. То снежным пухом приласкает, то бросит в лицо горсть льдинок – остудить. Несут Серафимушку ноги неведомо куда. Все чудится, за полотнами белыми отыщет она что-то, что давно потеряла. Каждый вечер приходит к старому дому Демьяна, в место безлюдное, темное, кустами, словно забором отгородившееся. Перелезет через частокол, потопчется у обвалившегося крыльца, прижмется к промерзшим стенам щекой, мерещится, что ее это дом, а в нем семья большая: муж с руками сильными да детишек мал мала. Жарко топится печка, на лавках пироги душистые. И оттаивает льдина, что в груди притаилась, уж и дышать легче, стихает запертая птица.

 К своим возвращается за полночь. Они молчат, лишь переглядываются. Фиска на время язычок прикусила, очень хочется повеселиться вволю в праздничные дни. Даже слухи о разгулявшейся нечисти не пугают.

А между тем на посиделках только и разговоров было, что о беде одноногой. Степан Колодников говорил, будто бы видел во дворе тень странную, человек-не человек, вроде половины.

 – Выскочил я на крыльцо, в чем был, а оно уже до забора допрыгало. Раз – и переметнулось, только его и видели.

– Да после столов богатых и не такое пригрезится, – подсмеивались над Степкой.

Но на следующий день стали замечать, что с дворов птица домашняя пропадать стала. Кто курицы не досчитается, кто гуся. А тут еще старая Метелиха по дворам пробежалась, всем про беду свою рассказать. Будто постучали в окошко среди ночи. Она подумала, что ряженые пришли, дверь отворила, а там стоит непонятно кто – огромный, лохматый.

– А глаза как поленья в печи горят. Увидел меня, промычал что-то. Потянулся ко мне руками, а тут кошечка моя за дверь выскочила. Он ее схватил, сжал так, что из кошки и дух вон, отбросил в сугроб и через ограду выскочил. А руки у него, руки-то, что оглобли.

Но не ходит вдовушка по гостям, не слышит разговоров праздных. А домашние тоже помалкивают, лишь косятся. Фиска с матерью перешептывается. Слышит Серафимушка, будто спровадить ее хотят в дом родительский, мол, страшно с ненормальной жить. Но не трогают бабоньку слова пустые, все ждет, как прикроется синим пологом свет белый, потянет ее подружка-метелица к пустому дому, сползающему к черной балке. А там сон ли, явь, но успокоится сердечко, дождется судьбы своей. С вечера идти побоялась, домашние, растревоженные слухами, по дому шастали, скучали в праздности. Еле дождалась, когда уснули, выскочила на крыльцо, а следом Матрена Спиридоновна:

– Куда? Не пущу. Что задумала, бесстыжая, к кому по ночам бегаешь?

Вернулись в дом, а там уже и Фиска поджидает – руки в боки:

– Сказывай, куда ходишь? Не дам семью позорить, ишь тихоня.

Молчит Серафима, да и что ответить? Что и сама не знает куда и зачем? Разделась, легла, а уснуть так и не сумела. Слышится, будто скребет кто в окно: «Сима, Сима».

К вечеру следующего дня Машенька к подружке на гаданье засобиралась. Всей семьей отговаривали, уперлась девка.

– Распоследнее мое девичье гаданье, как пропустить? Да и подруженьки все будут, сговорились уже гадать в доме Варварки Перелетовой.

– О чем гадать-то, заполошная, все угадано, – не пускает Фиска.

– Свадебный поезд у порога, а она, ишь ты, гадать, – вторит мать.

– Не ходи, – схватила Сима за рукав молодую золовку.

– Отстань, приживалка, – отдернула руку девка. И то, родителей теперь слушать незачем, последние деньки в отчем доме, а уж юродивую-то.

– Не ходи, – не отстает вдова. Сжалось сердце, беду чуя.

– Вот еще. Сказала, пойду, значит, пойду!

Договорились, что до дома Варвары сестру проводит Егор. Он же и забрать обещал ближе к ночи. Ушла Маша, а Сима места не находит, за что ни возьмется, из рук валится.

– Уймись, леворукая, – не выдержала Фиска, – пойди мальцам сказку какую расскажи, пока все горшки не перебила.

Бормочет что-то Серафимушка, а сама в темнеющее окно поглядывает. Вот и звезды на небе выступили, ясная ночь, морозная. Жарко печка топится, пироги на подходе. Но не празднично на душе. Как управились, Егор засобирался, только опередили его.

Дверь отворилась, и в облаке морозного пара появились девушки – раскрасневшиеся, наспех одетые.

– Пропала Машка.

– Как пропала? Куда делась?

– Пошли мы во двор гадать, бросать валенок через забор, – сбивчиво рассказывала Варвара, – мы все в улицу кидали, а Машка говорит, что бросит в огород.

– Мол, сосватана и хочет посмотреть, правду ли гадание говорит, – перебила молоденькая Нютка.

– Бросила валенок, а за оградой и впрямь, будто кто поджидал. Мы идти побоялись, а она пошла.

– Только слышим, крик Машкин и дышит кто-то по-звериному.

– Мы к забору, а там тень огромная. Не бежит, а словно прыгает.

– А Маша, Маша где? – Вскинулась Матрена Спиридоновна.

– Так утащил. К черной балке понес. А мы сразу сюда.

– Кто утащил-то?

лохматый оплетай 

Ответа Серафимушка не услышала, она уже бежала к старому дому. Бежала, не замечая мороза, что впивался в обнаженное тело сотнями иголок, не слыша, как за спиной оживало село, наполняясь тревожными криками.

– Машенька, – крикнула в темные кусты, ощетинившиеся застывшими ветками. Тихий стон – жива!

У крыльца черная фигура, склонившаяся над девушкой.

Кинулась к Маше, дышит. Потерла щеки снегом, дыхание стало громче. Девушка открыла глаза и в ужасе закричала. Только тогда Серафима разглядела похитителя. Огромная фигура, покрытая редкой бурой шерстью с седыми проплешинами, будто сшитая из двух половин багровыми нитями, длинные ноги с вывернутыми ступнями, но страшнее всего голова. В лунном свете ясной ночи она напоминала перевернутый кочан капусты, зеленоватая кожа, испещренная глубокими морщинами, в которых спрятался рот. И лишь глаза красноватыми угольками смотрели, не отрываясь, на Серафиму.

 – Отпусти ее. Меня возьми.

Маша отползала к ветхому забору. Казалось, оплетай не замечает девушку.

– Сима, бежим, – позвала золовка.

– Нет, иди, я останусь, – стоило ей повернуться на слова Маши, как чудовище злобно зарычало.

– Я к тебе пришла, – Серафима решительно шагнула вперед. И в тот же миг  ощутила цепкие объятия, руки, ноги оплетая скручивались, стягивали, впивались в плоть, рвали кожу. Чудище со свистом вдыхало, вытягивало ее жизнь.

«Силушка в тебе великая, – будто шепнула на ухо старая Агафья, – о любви моли».

– Любушка, Маша, – выдохнула Сима и, зарывшись в щетинистую грудь, сделала вдох. Смрадный дух наполнил тяжестью.  Оплетай ослабил хватку.

– Серафима, Серафима, – кричала многоголосая толпа.

– Серафима, – выдохнула черную вязкость и сделала последний вдох…

 

Когда сельчане, наспех вооруженные топорами и косами, заполнили двор старого дома, то увидели два переплетенных бездыханных тела, над которыми плакала Маша. А в черном небе кружила ночная птица, гася звезды.

5 3 голоса
Рейтинг статьи
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии